Чичев Юрий Иванович

Юрий Чичев. Женькина война. Часть II. Уходили отцы на войну

Раннее июньское утро 1941 года. Заводской гудок на башенке одного из цехов виден издалека, когда из него с противоположных сторон вылетает белый пар и гудок будит округу.  

По булыжнику группками шагают рабочие, переговариваясь, прикуривая друг у друга, перешучиваясь.

Маневровая «Щука» гукнула им приветливо, машинист из будки махнул рукой, крикнул что-то, ощерился весело. С мостовой ему ответили. Машинист сунулся рукой куда-то вниз, и «Щука» дала такого пару, что он облаком кинулся на дорогу и накрыл людей.  

Машинист, довольный шуткой, прокричал: «Освежился – похмелился, ходи веселей, шевели колесами!» и еще больше ощерился. Кто-то погрозил ему кулаком незлобно и привычно – видно не впервой озорник проделывает такое…  

Воспоминания, воспоминания… - они рождают стихи, а потом, когда ты повторяешь их про себя, они с новой силой вызывают в памяти картины былого.  

Я вырос не в лугах, не у озёр,

И не под взглядом льдистых горных шапок,

Не на печеных солнцем камнях, где пасёт

Ленивая волна табун рыбёшек шалых.

Я не вдыхал целительную синь

Приморских побережных кислородов…

Я пригорода трудового сын,

Я с Пролетарской улицы булыжной родом.

С откосом рядом шла вдоль полотна,

Блестя спиной рабочею булыжной.

Чуть свет вставала и звала она,

И до Москвы ее бывало слышно.

Гудел над нею властно химзавод,

И люди шли, дымились папиросы,

А на «железке» - дел невпроворот –

Пыхтели работяги-паровозы…

Здесь я родился. Сделал первый шаг

И лоб пометил каменной печатью.

Пол-улицы сбежалось. Как-никак

Не хуже паровоза мог кричать я.

Вот наш пейзаж: забор, откос, кювет,

Сады сиренью вспенены махровой…

И места для меня милее нет,

Чем улица из старого Перова.

Как улица судьба моя – точь-в-точь,

Пути мои дороги с нею схожи…  

Гудок продолжает топорщить пышные паровые усы и призывает граждан окрестности к трудовым подвигам. Из калиток палисадников в переулочек, где стоит дом Голубевых, выходят отцы семейств.

Почти каждого кто - то провожает.  

Большой кусок палисадника перед их домом засажен цветами. От калитки к крыльцу ведет песчаная дорожка. Левее калитки – ворота. От них к сараю-конюшне накатана тележная колея. Это хозяйство Якова Дмитриевича, соседа Голубевых по дому. Он частник, владелец тягловой силы, зарабатывает на жизнь гужевым извозом. Сейчас Яков запрягает лошадь.  

Глафира Николаевна Голубева и дети вышли на крыльцо проводить на работу отца, Ивана Павловича Голубева. Детей у них трое: пятилетний Женька, Леночка старше брата года на четыре и четырнадцатилетняя Зина. Вот такая семья. И в ней ожидается прибавление, об этом легко догадаться, глядя на пополневшую Глафиру Николаевну, тридцатитрехлетнюю красавицу.  

Иван Павлович старше жены лет эдак на пять-семь. Он широконосый, кудрявый, цыганистый. Под левым глазом у него родимое пятнышко. Через тридцать лет Женька будет «вылитый отец». Когда семья появилась на крыльце, из будки, виляя хвостом и волоча цепь, вылезла белая, в коричневых пятнах симпатичная дворняга по кличке Дельта.  

- Эх, мать, прогуляемся завтра на «Весёлых ребят» в сад «Гай», все бабоньки попадают, глядя на меня. Вот что.  

Иван поставил на ступеньки сушить белые парусиновые туфли, густо и влажно начищенные зубным порошком для завтрашней воскресной прогулки. Крикнул соседу:

- Дмитричу, наше пролетарское! – Тот что-то буркнул в ответ, то ли выругался, толи поздоровался. А Иван расправил плечи и вдруг запел мощным красивым басом:  

Как во городе было во Казани!

Грозный царь пировал да веселился…

Всех врагов он бил нещадно,

Чтоб им было неповадно

Вдоль по Руси гулять!  

Несколько Ивановых товарищей задержались у забора послушать бесплатный номер.  

- Иван! - крикнул один. – Шёл бы ты в театр! Чего задаром глотку надрываешь?!  

- Приглашали, в сам Большой, в ГАБТ. Вот что! Да поздно уж. А потом, - Иван обнял жену и детей. – Разве ж их горлом прокормишь? Так уж я бесплатно. – И он вдруг загудел, подражая заводскому гудку.  

Собака кинулась в будку. Мужики захохотали. А Женьке в этот момент показалось, что отец стал выше деревьев и руками касался облаков. А когда он замолчал, все услышали голос заводского гудка. Голубев заспешил к калитке. Мать с детьми пошли проводить его.  

Мужчины прошли по переулку, свернули направо в улицу мимо небольшой афиши, вливаясь в поток рабочего люда.  

Афиша сообщала: «Летний сад «Гай». 22 июня 1941 года. Воскресенье. «Весёлые ребята». 12 ч;14 ч; 16 ч; 18 ч; 20 ч; 22 ч.»  

А у каждой калитки стояли, провожая мужей и отцов, женщины и дети. Счастливые малыши махали ладошками вслед отцам, уходящим в последний мирный день.  

И вдруг эта картина воспоминаний замерла. Стала похожей на старую пожелтевшую фотографию. И она медленно, снизу начала чернеть, а потом полыхнули языки пламени, повалил черный дым.  

И сквозь них прорвалась оскаленная морда лошади. Она мчится по улице от станции, Яков крутит вожжи над головой, стоя в раскорячку на телеге.  

- Война! Вой-на-а-а-а! Вой-на-а-а-а! – ревёт Яков, и не понять, что ещё в этих словах: страх, злорадство или радость. И лошадь его раскрывает пасть и ржёт диким голосом. Огромная лошадиная пасть закрывает все небо, и кажется, что сейчас из неё вырвется пламя войны, полыхнет черным дымом.  

Яков развалил грудью ворота, влетел на крыльцо, смял сапогом белые парусиновки и с грохотом исчез в дверях дома. На белых полуботинках остались черные следы…

Две женские руки осторожно подняли их и прижали к груди; взгляд у Глафиры отрешенный, и столько в нем скорби и горя, что трудно не подумать: нахлынувшее несчастье женщина мерит сердцем сразу, на всю глубину…

* * *  

Октябрьская ночь 1941 года. Тот же переулок. Все облито ртутью лунного света, и потому вдвойне тревожно. На крыше террасы двое с противогазными сумками. По фигурам можно узнать Ивана и Якова. Зачем они туда забрались? Откуда Женьке знать, что так надо на случай налета, если немца сбросят зажигательные бомбы – зажигалки. Такую бомбочку надо схватить щипцами и швырнуть наземь, а там засыпят песком, погасят. Но ведь зажигалка может крышу дома проломить и спалит его дотла. Однако дежурить надо, обязательно.  

В кустах сирени торчат стволы зениток, возле них замер расчет. Очертания людей зыбки. Тишина. В ней рождается далёкий звук бомбардировщиков. Где-то там, у края столицы вспыхивает и начинает метаться по небу лучи прожекторов. Взрыв. Далёкий, потом ближе… Хоп!- несколько лучей схватились в пучок, повели фашистский самолет. Забили зенитки…  

Воспоминания, воспоминания. Они рождают в тебе стихи, и в них навсегда поселяется живое, горячее прошлое  

Вы бомбы, помните, рвались за ночью ночь

И землю всю охватывало дрожью?

Удар войны жизнь натрое рассёк:

На «до войны», саму войну и «после».

Сырой на щёку сыпался песок

В убежище в далекую ту осень.

Как мало память помнит о «самой»,

А «до» - от старших, по кино и книгам.

Но «после» - это навсегда со мной.

Ни подкупам не поддаётся, ни интригам.

Прошлась война по нашим светлым дням,

Сожгла заборы. И в кустах сирени

Зенитка встала, к небу ствол подняв,

И трепетали листья от сирены.

Да что заборы – жизни жгла она,

И землю жгла, и в души била больно.

Будь проклят тот, кому нужна война,

И тот, кто снова затевает войны…

Я знаю, годы, годы пролетят,

Но будут нам всю жизнь бомбежки сниться

И крики паровозов на путях,

Пожаров и прожекторов зарницы.

Бомбоубежище в саду. Сквозь мешковину, закрывающую вход, едва пробивается тусклый свет. В земляной не обшитой тесом стене убежища ниша. В ней горит свеча. Её свет едва выхватывает из темноты лица Глафиры и двух ее соседок, здесь же все дети. За свечой в глубине ниши портрет Сталина.

Пламя свечи подрагивает, и кажется, что великий вождь прищуривается и моргает, глядя на набившийся сюда народ.  

Кто из женщин рассказывает:  

- А Родионовы с Перова поля уступили свое убежище соседям, а сами уехали за город, в Купавну. А немец как жахнул, точно по ним… И всех…  

Далеко ухнула первая бомба. Земля заходила под ногами. Женщины сжались…  

От бомбежки землю охватывает дрожью – это заметно по тому, как с каждым разрывом вздрагивает портрет. Женька не спал. Он смотрел на стену и на портрет – как их потряхивало.  

Вдруг ахнуло совсем рядом. И портрет чуть не свалился на свечу, а на щёку Женьке упал комочек глины.

На улице зазвенели стёкла. Женька заорал.  

Ударило ещё раз, и Яков задом свалился в убежище, раскоряча ноги в штиблетах. И замер.  

На верху наступила тишина. А потом оттуда загремел хохот Ивана. Одна из женщин хлопнула Якова по натянутым брюкам, крикнула:  

- Ну чего орудию выставил! Отбой!  

И в убежище, после смертных минут авианалёта грянул хохот. Женщины и дети смеялись до истерики – не от шутки, наверное, а от счастья, что все на этот раз обошлось.  

Нет, всего отнять у людей даже война не могла…  

* * *  

Напротив домов, на путях формировался эшелон. Мобилизованные на фронт, оставив теплое жильё, должны были сразу попасть в вагоны войны, на дорогу войны. Стоило только перейти улицу.

Играл духовой оркестр. Дымились полевые кухни. Среди солдат сновали ребятишки. Один пацан кормил травой лошадей; они тянули замшевые губы из темноты вагона к зеленому пучочку…  

На крыльце Глаша прощалась с Иваном. Не из самых сильных жен на земле была она. Потому не молчала: припала к Ивану, вцепилась в гимнастерку, кричала:  

- Ваня, Ваня! Зачем ты?! Зачем? Зачем добровольно? Тебя же оставляли! Ты же не вернёшься, я знаю!Знаю! Ты же всегда и везде лезешь первым! А как же я? Все мы? Зачем, зачем ты? Вон Яков пошел на путя работать, с них не берут, Ваня! Тебе же брóню давали, брóню! Ваня! Ванечка! Пощади! – и она мочила слезами гимнастёрку, губы у неё опухли, глаза не видели, и говорить она уже не могла. Она обхватила мужа – так хватаются за последнюю опору перед тем, как упасть, – и рыдала.  

Девочки оцепенело стояли рядом. Женька вцепился в отцовскую руку. Иван не знал, что сказать, как утешить.  

- Яков… Он сто лет прожить собирается. Ему помирать страшно: у него нет никого. А у меня? Вон сколько вас. Разве ж некому будет вспомнить меня? И ещё будет. Вот что.  

- А я! А я-то как?! Как мы-то все?!  

- Мы их быстро, Глаш. И домой. Я скоро… Ну, прощай, пора ведь! Вон, мужики уже идут, - взял жену за руки, отстранил. Поцеловал девочек: - Мать берегите. – Поднял сына на руки: - Расти, Женька! Жди!  

Потом обнял жену и вдруг:  

- Прости, Глаша, если что… Прости. Если… Детей выучи… Любил я тебя. Вот что… .  

И пошёл…  

По переулку, как раньше на работу, уходили мужики на войну. Припав к ним, молча шли матери, жены и дети – все к насыпи, по которой были проложены мостки к эшелону.  

Открылись заводские ворота, и оттуда, с территории вышли строем рабочие и повернули направо, к насыпи, к эшелону.  

Медленно сомкнулись створки ворот. Медленно тронулся эшелон. Вдоль насыпи остались одни часовые – путей много, все забиты составами, время военное.  

Медленно полз эшелон. В переулке, на мостовой, у насыпи, у заборов молча стояли женщины и дети, уже осененные вдовьей долей и сиротством.  

 
Электронная почта: chichev_ui@mail.ru Разработка сайта «Бригантина»

© Юрий Чичев 2009